502 Bad Gateway

502 Bad Gateway


nginx/1.24.0

ПОЛНЫЙ ДЖАЗ

Выпуск #8
Леонид Утесов: "Большой веселый ребенок"

Воспоминание об Утесове, заказанное журналом "Стас", но им пренебреженное без всякого объяснения и даже уведомления

Леонид УтесовВот уж не думал, что кто-либо когда-либо попросит меня написать что-либо из личных воспоминаний о Леониде Утесове к столетию со дня его рождения. И уж тем более - что я на такую просьбу откликнусь, то есть сумею откопать хоть какую-нибудь мелочь, стоящую публикации. Судите сами. 

I

Мне довелось непосредственно наблюдать Утесова трижды, каждый раз с интервалом в десятилетие: на выступлении его оркестра в Саду Баумана при Сталине (в начале 50-х); на очень узкой (человек семь, считая меня) неформальной встрече и беседе в московском горкоме комсомола при Хрущеве (в начале 60-х), и в Доме Дружбы Народов на чествовании Дюка Эллингтона в эпоху расцвета брежневского застоя поздней осенью 71-го.

II

Я единожды (в двенадцатилетнем возрасте зимой 1942-го) созерцал в кино Утесова как главного персонажа "Веселых Ребят" и дважды - по ТВ, как его самого. Сперва на крошечном экранчике допотопно-кустарного предшественника телевизора КВН, опять же еще при Сталине, когда он (Утесов) пел "У Черного моря" - о каком-то городе-герое (до сих пор точно не знаю: о Севастополе или Одессе?). Затем четверть века спустя уже на вполне сносном "Темпе", когда Леонид Осипович безрезультатно пытался объясниться с демонстративно отказавшейся понимать и принимать его аудиторией фестиваля в Сопоте.
Из утесовских песен прочнее всего в память врезалась (врезался?) "Пароход". Именно эту трехминутную фонограмму (целлулоидную ленту, очень ветхую, сплошь из кусочков, то и дело рвущуюся и склеиваемую бьющей в нос грушевой эссенцией) каждодневно запускали с громоподобной мощностью раз по десять за смену в электромеханических мастерских штаба московского военного округа (где я проработал с пол-года в 49-50-ом и где каждое утро начиналось коллективным прослушиванием передовой статьи газеты "Правда", зычно прочитываемой начальником названных мастерских, носившем чин полковника). Столь нещадно "Пароход" эксплуатировали в целях наладки и проверки звукоусилителей для ремонтируемых кинопроекторов "Украина" из офицерских клубов и ленинских уголков солдатских казарм. 
По ассоциации припоминается героически-молодецкая "Значит нам туда дорога" (про этапы победоносного продвижения Красной Армии к логову фашистского зверя: "С боем взяли мы Варшаву, город весь прошли") и "Борода-ль моя бородушка"; в общем - не густо. Еще про Мурку, урканов с кичманами, умирающего у топки кочегара и "Водителя кобылы" ... нет, пустое занятие, так не наскрести материала и на страничку. Попробую зайти с другой стороны.

III

Из скудной фактографии моей Утесовианы легко вывести, что к особо горячим поклонникам и знатокам знаменитого советского певца, актера и руководителя оркестра автор данных строк не принадлежал. Скорее наоборот: ведь я был любителем - нет, не просто любителем, и даже не фанатиком, не каким-то там заурядным jazz-buff'ом, а (так хочется возвысить себя!) настоящим aficionado джаза. Испанским этим словом называют неистовых приверженцев корриды, которая, естественно, оставалась для меня совершенно неведомой, хотя джазовый ее дух как-то приоткрылся мне в 1956 году через "Тайну Пикассо" (фильм о художнике, много рисующем быков и тореадоров он-лайн прямо перед камерой), а позже - в документальных кадрах "Момента истины". 
Для российских же jazz-aficionados 50-60-ых годов Леонид Утесов был полной антитезой "настоящему" джазу. Вышло это не по его вине - нас изо всех сил настраивали и восстанавливали против него (стремясь, разумеется, к прямо противоположному) партийно-комсомольские функционеры и музыковеды в штатском из союза советских композиторов. Когда они еще снисходили до беседы с нами (а не объявляли джаз идеологической диверсией, нас же - изменниками родины и агентами ЦРУ, стремящимися подорвать у молодого поколения веру в идеалы марксизма-ленинизма и обратить его в покорных слуг мирового империализма), то настаивали, заклинали и под конец угрожали: "бросьте своего Армстронга, Паркера, Джерри Малигена, равняйтесь по Утесову с его "Песней американского безработного" - вот джазовое искусство, которое необходимо партии, народу и советскому государству". 
В результате почтенный маэстро сделался для нас центральной мишенью наших сарказмов, излюбленным образом заклятого врага и вообще универсальным козлом отпущения. Было очень удобно проецировать в него горечь наших поражений, разочарований, обид и уязвленных самолюбий. Мы отважно приписывали ему и говорили о нем именно то, что думали и хотели бы, но не смели сказать о ненавистных коммунистических держимордах от музыки.
Слов нет, Утесов, как и остальные, вынужденно подчинялся бесчисленным и унизительным цензурным запретам, вздорным распоряжениям и мелочным директивам, исходивших в ту пору от мстительных министров культуры и полуграмотных зав-отделами ЦК - но не холопствовал перед ними. Он переименовал свой "джаз"-оркестр в "эстрадный", отказался от "зарубежного" репертуара, исключил современные ритмы и выдвинул вперед скрипичную группу, однако на вопрос о том, почему он так мало и редко использует саксофон, отвечал подмигивая, что у того - "родственники за границей". При этом он вовсе не осуждал ни традиционный негро-американский джаз, ни (по крайне мере - в моем присутствии) новые стили, которыми увлекались тогда молодые отечественные джазмены. 
Позже у меня появились веские доказательства того, что Леонид Осипович, как человек и артист (перечитайте сегодняшними глазами его книгу "С песней по жизни") был неизмеримо интеллигентнее, нежели его официально культивируемый сценический имидж. Жаль, что это (как, впрочем, и многое иное), слишком долго мешало нам правильно его понять, а ему - быть с нами достаточно откровенным.
Попытаюсь с большим запозданием восстановить беглым пунктиром редкий, отрывочный, надолго пропадающий из виду, но все-таки несомненный след, оставленный им в моей душе и отмечающий несколько не совсем уж пренебрежимо малых моментов ее (моей души) роста. 

IV

Мне четыре с половиной года: жарким подмосковным летним днем в тени дачного дерева крутится на патефоне "Прекрасная маркиза". Кто-то рядом произносит: Эдит-и-Леонид-Утесовы. 
Некоторым умственным напряжением разделяю это совокупное имя на два, и они надолго отождествляются для меня с персонажами песенки: негромкие и жидковатые на открытом воздухе, сдавленно-жестяные голоса почтительно-фамильярного галантного мужчины и капризно-шаловливой женщины-девочки, любовно кокетничающих друг с другом в глубине маленького, загадочно-влекущего темного зева позади вращающегося диска.
Таково мое первое - осознанное, неизгладимое и многое затем во мне определившее - переживание мистики звукозаписи. 

V

Поселок Куйлюк (предместье Ташкента), немцы под Сталинградом, а я, эвакуированный, почти ежевечерне смотрю в клубе рисового завода фронтовую хронику, "боевые киносборники" и нехитрые игровые ленты военных лет. Мало что в последних трогает ум или сердце, и все-таки часа на полтора отвлекаешься от до боли снедающей тоски по Москве. 
Сегодня - "Веселые ребята", картина и вправду не скучная, однако же и не ошеломляющее открытие. Ранее (не в Куйлюке) виденные "Кукарача", "Сто мужчин и одна девушка", "Большой Вальс" и "Джордж из Динки-Джаза" уже задали эталон для сравнения. Кроме того, здесь все характеры (кроме двух) и большинство сцен карикатурны до неприятности и потому совсем не смешны, особенно драка оркестрантов. 
Абсолютно естественен и достоверен лишь главный герой - только не тот передовик-колхозник, который вместе с эмансипирующейся домработницей-примадонной сокрушает реакционно-академический снобизм недобитых нэпманов, берет штурмом Большой театр и устраивает там александровско-дунаевскую художественную самодеятельность, провинциально копирующую бродвейско-голливудское ревью ранних тридцатых. Герой этот - вовсе не Костя Фраскин, а сам Утесов, в ком воскресает, пронизывая веселыми энергиями картонную кино-маску, древний пра-образ всех музицирующих пастушков. 
Разумеется, ничего похожего выразить словами я тогда не мог. Но благодаря Утесову смутно ощутил за его персонажем призрак чего-то - или кого-то - совсем иного. Будто беглый намек получил на близкое - где-то рядом - присутствие того, к чему инстинктивно давно уже тянулся, еще не отдавая в том себе сколько-нибудь ясного отчета.

VI

В хроно-пространственном потоке всплывают еще несколько звуковых образов - намеков более определенных - времен моего возвращения (из эвакуации) в Москву, конца войны и заката краткого медового месяца союзнической дружбы. 
"Американские бомбардировщики" - "Coming in on a wing and a prayer". В русском переводе (наверняка Болотиной и Сикорского) prayer заменили "честным словом", но песня (та же, что и в "Маркизе", пара вокалистов) - совершенно родная. 
Еще "Барон фон-дер-Пшик". Заслуживающие доверия свидетели передавали, что Утесов, исполняя перед войной ту же мелодию на идиш под ее настоящим названием "Ба' мир бист ду шейн" (Для меня ты прекрасен, или прекрасна), рассказывал о ней публике следующее. Давным-давно, чуть ли в годы революции, он подслушал эту тему и заглавную фразу у полуголого бродяги, дрожащего под осенним дождем на пустынном одесском пляже и обращавшегося с нею к своему более удачливому сотоварищу, укрывшемуся дырявым мешком; потом ее утащили в Штаты и превратили в боевик, а теперь вот она возвращается на свою историческую родину.

VII

В коллекции 78-оборотных пластинок, регулярно покупаемых мной в Даниловском универмаге (тогда перепечатывали довоенные, так называемые "торгсиновские" выпуски оркестров Рея Нобля, Джеральдо и прочее в том же роде, в основном европейское, но подчас встречались и уникумы (первыми мне попались абсолютно фантастические "Братья Миллс"). Приобрел и пару утесовских, на сей раз уже чисто инструментальных и тоже совсем родных: "Голубое небо" и "Вечно", музыка Эрвина (sic!) Берлина. Я запомнил имя и впредь, просматривая корявые машинописные листки лежащего на прилавке каталога (там бывали упоительные ляпсусы вроде: "Ария Жанны - исп. Д.А.Р.К.", "Коватина - исп. Валентина", или "Помет Валькирии") искал, не встретится ли оно опять. Нашел же в итоге другое: Д.Эллингтон - маленькими буковками на синей этикетке Апрелевского завода, чуть ниже названия пьесы - "Одиночество", в исполнении оркестра п/у Л.Утесова.
Недели две я с утра до вечера слушал только эту запись - через динамик самодельного проигрывателя и (когда терпение окружающих полностью истощалось) в наушниках, а в перерывах бегал по московским магазинам в безумной надежде отыскать еще что-нибудь этого Д.Эллингтона. Хотите верьте, хотите нет, но по утесовской подсказке я через какое-то время нашел - в том же Даниловском универмаге на том же Апрелевском шеллаке - перепечатку самого Дюка: "Экспресс" и "На Юге"! 
Все мгновенно определилось, окончательно и бесповоротно. Неблагодарно забыв о том, кто назвал мне источник и указал верное направление, я больше не покупаю и не слушаю его пластинки. Коллекция - с тех пор уже исключительно джазовая - пополняется воскресными экспедициями на Коптевский рынок (знаете, что стало там первым моим приобретением? - Solitude в исполнении The Mills Brothers, на черном немецком Бранзвике!).

VIII

Конечно, вообще не слышать его голос и оркестр было в те годы технически невозможно. Радист на катке в Парке Горького, оповещая посетителей о закрытии льда, всегда заводил "Дорогие мои москвичи" и по дороге в раздевалку я иногда мычал ее себе под нос. Мне (вопреки обыкновению) почему-то нравились и мелодия Дунаевского, и какие-то умиротворенно-очищенные голоса отца с дочерью (что-то в их дуэте по-прежнему интриговало меня слегка). Забавляло и то, что они, по словам очевидцев, заканчивали ею свои гастрольные концерты во всех городах, изменяя соответственно лишь одно или два последних слова: "дорогие мои омичи", "ленинградцы (сталинградцы, кишиневцы, харьковчане, киевляне) родные мои" и так далее.
А однажды из (висящей тогда на стенах всех советских жилищ и никогда не выключаемой) погребально-черной бумажной "тарелки" государственной радио-трансляционной сети прозвучало оркестровое вступление к бессмертной "Маркизе". Я лишь машинально его отметил краем уха и продолжал заниматься своими делами, но затем вдруг услышал не ожидаемый привычный дуэт, а соло с таким текстом: "Алло, алло, узнать нельзя ли, коль это только не секрет, что говорили и писали, что у меня таланта нет". Дальше шел длинный перечень по этому поводу наговоренного и написанного, увенчанный заключительным утверждением: "что не актер, и не певец, и даже дочке не отец, а в остальном в утесовском ансамбле все хорошо, все хорошо". Согласитесь, мало у кого из советских артистов в те годы (да и сегодня) хватило бы изобретательности и пороху на то, чтобы отвечать своим злопыхателям в аналогичном жанре и стиле?

IX

Неохотно поддавшись настойчивым уговорам приятеля, иду с ним на концерт Утесова, первый и единственный, на котором мне довелось побывать. В стране - леденяще-парализующая, смертоносно-оптимистическая, угрожающе жизнеутверждающая, как любили тогда говорить, всеобщая моральная мобилизация холодной войны. Везде и во всем непримиримая борьба с низкопоклонством и космополитизмом: нигде и в ни в чем ни малейшего следа "западного", тем более американского. На школьных вечерах и в других общественных собраниях разрешены только "бальные" танцы: вальс, кадриль, па-де-патинер, па-де-зефир; как предел синкопированной вольности - полька. Утесовский репертуар - сплошь Соловьев-Седой, Лебедев-Кумач, Островский-Матусовский-Долматовский и пр. Публики (в основном супружеские пары средних лет) не очень много. 
"Какого черта ты меня сюда тащил? Тошнит ведь... - Потерпи, сейчас увидишь, вон наши уже подтягиваются". В самом деле: откуда-то возникают десятки моих сверстников, преимущественно мужского пола и характерного облика; они рассаживаются кучками и чего-то ждут. 
Объявляется последний номер первого отделения: "Американские Марионетки: пародия на современные нравы и декадентские танцы заокеанской буржуазии". И тут вся вымученная добропорядочность и постно-лицемерное благочиние предшествующей части программы мгновенно куда-то проваливаются. Убогий Сад Баумана взрывается залпом блестящей меди, сочными саксофонными глиссандо, огненной канонадой ударных, тяжкой пульсацией контрабаса и дробным фортепианным eight-to-the-bar. 
Выходит не на много слабее, чем буги-вуги у Боба Кросби или Томми Дорси второй половины тридцатых. Да и вылетевшие из кулис Братья Гусаковы ("мыслители нижних конечностей, мастера подметок и набоек", как аттестовал их Образцов устами конферансье из своего тогда еще "Обыкновенного концерта") отбивают tap-dancing хотя и не столь акробатично, как Братья Николас в давно уже запрещенной "Серенаде Солнечной Долины" (мы изредка смотрим ее подпольно в узкопленочном варианте на конспиративных квартирах), но тоже достаточно заводно. Эффект куда значительней, чем от превращения похоронной процессии в карнавальную в "Веселых Ребятах". Там это всего лишь комический кино-сюжетный ход, а тут живьем устраивают для нас микро-воскресение из эмоционально-мертвых и (почти) реальную вакханалию, экстаз, пафос, катарсис и прочее, полагающееся в таких ситуациях. 
И главное открытие, которое помогает мне сделать своей "пародией" Утесов: джазу никакая пародия не страшна. Он ей не поддается, она на него в принципе невозможна. Джаз сам готов в любую минуту спародировать самого себя, а попутно и любого, кто к нему сунется c подобным предложением. Короче - джаз по самой его природе в принципе несерьезен. Серьезный джаз безнадежно уныл и скучен (да и вообще уже не джаз), а джазмен, пытающийся быть серьезным - жалок и смешон. 
На второе отделение концерта мы, как и все, кто пришел (некоторые приходят каждый вечер) специально на этот один-единственный номер, уже не остаемся.

X

Последнее собственно музыкальное воспоминание, привязанное сразу к двум, далеко друг от друга отстоящим точкам во времени - внутренняя метаморфоза утесовской "Сильвы". Эта пластинка тоже была когда-то в моей коллекции: одна и та же тема ("Много женщин есть на свете") с одной стороны аранжирована как фокстрот, с другой - как танго. Загвоздка в том, что никак не поймешь: то ли обработка полностью пародийна, то ли в ней есть нечто и сверх того. 
Четверть века спустя Глеб Панфилов дает ответ, открывая и закрывая этой записью "Прошу слова", самый безысходный и мрачный из своих доперестроечных фильмов. "Сильва" Утесова там прямо-таки потрясает, можно сказать, пронзает вас каким-то кимвалом звенящим; гремит грозно-предупреждающим, трагическим и вместе обреченно-бессильным еврейско-греко-советским хором.

XI

Хрущевская "оттепель" - и мы с Алексеем Баташевым наивно мечтаем открыть джаз-клуб, для чего ходим по инстанциям и убеждаем их в пользе последнего для правильного эстетического воспитания подрастающего поколения. Кто-то из мелких секретарей (или инструкторов) московского горкома комсомола соглашается нас выслушать и обсудить вопрос в камерной обстановке, а для надежности привлекает к тому же трех высших авторитетов и экспертов: Л.О.Утесова, А.Н.Цфасмана (чью фортепианную транскрипцию "Чаттануги Чу-Чу" я когда-то разучивал нота в ноту) и доктора музыковедения В.Дж.Конен. 
Я делаю краткое сообщение о негритянско-пролетарском происхождении подлинного джаза и о лучших его образцах, демонстрируя на принесенном с собой магнитофоне Танец #3 из эллингтоновской Либерийской Сюиты. Л.О. слушает скрипку Рея Нэнса с явным удовольствием, В.Дж. что-то помечает в блокноте, а Цфасман вдруг вскакивает и кричит: "Но это же танго! Просто танго!!!", причем с такой оскорбленно-негодующей экспрессией, как если бы он ждал обещанной аудиенции у английской королевы, а к нему вышла какая-нибудь разбитная Нюрка из Мытищ.
"Скорее хабанера - задумчиво говорит Валентина Джозефовна - корни подобной ритмо-мелодической фигуры находятся где-то в Западной Африке, возможно и в Либерии, откуда она потом перекочевала на Антильские острова, а уже затем в Луизиану и далее, но вообще джаз - это проблема".
"А почему это плохо? - примирительно спрашивает Л.О. - Я помню выступления Жозефины Бейкер в Париже, она в двадцатых годах и к нам приезжала, так она чудесно пела очень похожие мелодии".
"Жозефина Бейкер? - еще больше (и по совершенно непонятной мне причине) распаляется продолжающий стоять А.Н. - Эта негритянка? Да она всего лишь просто перед залом на трапеции с голой задницей кувыркалась! И это ее вы предлагаете нам брать за образец?"
Поскольку в ответ изумленный Л.О. лишь молча разводит руками, а я пытаюсь что-то объяснить про Эллингтона и Жозефину Бейкер, долголетнего борца против расовой дискриминации и многодетную приемную мать разноцветных младенцев со всех континентов, А.Н. стремительно подходит ко мне, садится совсем близко напротив, и подавшись вперед с уставленным на меня острым пальцем пианиста-виртуоза стальным голосом вопрошает: "Отвечайте мне прямо и откровенно, как на допросе прокурору: джаз помогает нам идти к коммунизму? Да или нет?".
Я тихо, но твердо говорю ему, что здесь не следствие и не суд, и он не прокурор, а я не подсудимый, на чем совещание и заканчивается. На прощанье Утесов, с которым я лично общаюсь в первый и единственный раз, очень дружески жмет мне руку и желает успехов. Я необычайно удивлен, как-то приятно растерян и чуть пристыжен его очевидно теплым к нам расположением. Случись это лет на пятнадцать раньше, у меня, возможно, возникли бы даже какие-то параллели с царскосельским экзаменом.

XII

Шутки шутками, но позже Л.О. благословил-таки - если не прямо меня, то рукопись моей статьи о джазе, заказанной (бывают же чудеса, разумеется, не без участия симпатизирующих редакторов) Большой советской энциклопедией (!). Он дал на нее исключительно благожелательный отзыв и твердо рекомендовал ее к печати, заметив только, что в последнем разделе, посвященном джазу в СССР, стоило бы назвать еще несколько имен. (Утесову я, естественно, отвел там самое почетное место, но крайне тяготился необходимостью касаться вообще "советского" джаза, о котором тогда разрешалось официально писать лишь то, что с моей точки зрения было весьма далеко от правды). 
Были уже готовы гранки, когда редакционное начальство, в чем-то засомневавшись или чего-то испугавшись, пожелало дополнительно отрецензировать их еще у одного специалиста. Тот, имея за плечами несколько заржавевшую, но все еще пригодную к употреблению ждановскую школу эстетической публицистики, разоблачил, изничтожил и заклеймил меня как невежду-дилетанта, абстрактного теоретика-идеалиста, раболепствующего перед Соединенными Штатами формалиста-модерниста, и, в любом случае, злейшего врага классового, марксистско-ленинского подхода к явлениям современного музыкального искусства. В качестве выхода из положения он предлагал опубликовать вместо моей работы - его собственную, уже готовую и приложенную им в машинописном виде к рецензии (под большим секретом, не выпуская их из рук, редакционные доброжелатели дали мне возможность взглянуть на оба документа). 
Говорили (приятно принимать это за истину), что и после того эксцесса Утесов продолжал твердо защищать написанное мною. Во всяком случае, меня сперва уговаривали вступить в кооперацию с моим милым Зоилом, а получив отказ - решили напечатать (как то и было сделано) одну статью в БСЭ, состоящую из двух порознь подписанных частей: Переверзева о зарубежном джазе, и другого автора - о советском. Большей удачи - освободиться от насильственной привязки к тому злосчастному довеску, а с ним и от необходимости кривить душой, - трудно было бы и вообразить. Так что кроме запоздалой сердечной признательности памяти Леонида Осиповича я должен был бы по справедливости сказать спасибо и второму моему рецензенту, также, увы, давно покойному.

XIII

В последний раз я видел и слышал Утесова, стоящего с балалайкой в руках на эстраде рядом с Эллингтоном (как тесно, однако, переплетаются у меня их имена!), который сидит у рояля вполоборота к залу на фоне кроваво-бархатного задника с золотым профилем Ильича над надписью во всю стену: "Ленинские заветы живут и побеждают" и уже битый час покорно выслушивает длинную череду здравиц, эпиталам, дифирамбов и панегириков в свою честь.
Л.О. рассказывает Дюку краткую историю своего творческого пути, попутно устанавливая различные корреляции с эволюцией мирового и американского джаза в свете выдвинутой им к тому времени теории о том, что джаз зародился более ста лет назад в Одессе, во многих отношениях схожей с Новым Орлеаном, почему тот франко-испано-англо-африкано-креольский бастард и смог так легко заразиться и вдохновиться идеями северо-черноморского музыкального гения. Закончив, он презентует автору "Одиночества" балалайку - видимо, как призыв к дальнейшему расширению рецепции американцами столь благотворных художественно-культурных традиций.
Эллингтон, явно впечатленный, бережно ее принимает (он потом не расставался с нею в течении джем-сешн и даже фигурирует так на той фотографии в его автобиографической книге Music is My Mistress, где он запечатлен вместе с Алексеем Козловым) и обращаясь к Утесову прочувственно произносит единственную, кажется, за весь вечер фразу: "Если вам когда-нибудь срочно потребуется тапер (piano player) - дайте мне знать". 

XIV

Эпилог, еще через десятилетие. Ранней весной 82-го, на углу Горького (ныне вновь Тверской) и Южинского успеваю поддержать готовую упасть очень старую даму с двумя явно превосходящими ее возможности продуктовыми сумками. Поражает невероятная, "дореволюционная" какая-то архаика ее видавшего виды, некогда франтовского одеяния. Уже в годы моего раннего детства о таких говорили - "из бывших"; сколько же ей может быть лет? Лицо - за гранью какого-либо возраста, хотя и "со следами былой красоты", глаза удивительно живые, но без посторонней помощи с такой ношей она вряд сделает хотя бы еще шаг: везде скользкий лед под тающим снегом и отпустить сейчас дрожащую ее руку - все равно что прямо толкнуть на тротуар и оставить лежать там. Спрашиваю, далеко ли ей? Нет, совсем рядом, за углом; ну ладно, у меня есть еще с четверть часа, перехватываю у нее сумки и предлагаю свой локоть. 
Дама смотрит на меня с изумлением, не верит, отказывается, протестует, потом соглашается, тронута чуть не до слез, рассыпается в благодарностях, взволнованно-многословно воздает мне всяческие хвалы: "в ком найдешь сейчас такую внимательность" и т.д. Мы сворачиваем на Бронную, ее лаудации переходят в полушутливые сетования на старость и полное одиночество; я, не очень вникая, вставляю междометия и, как обычно, думаю о своем, покуда до меня не доносятся слова: "вот только Леонид Осипович, слава богу, меня не забывает, навещает регулярно..." 
Пауза, она даже останавливается, и вдруг: "Послушайте, как это я сразу не догадалась: да вам же надо непременно с ним встретиться! Я просто должна вас познакомить! Вам обоим это наверняка будет приятно. Совершенно уверена, вы сразу же очень понравитесь друг другу и найдете много общего. Ведь Леонид Осипович Утесов - самый дорогой, самый близкий, единственный оставшийся у меня друг; кроме него у меня совсем никого нет, в последние годы только он один ко мне и приходит, мы часами разговариваем о разных вещах, вспоминаем прошлое; думаем, какие трудные нынче наступают времена и какое страшное будущее всех нас ожидает. Вы не представляете, какой это чудный человек: отзывчивый, всепонимающий, мудрый и вместе с тем абсолютно легкий, совсем молодой сердцем, такой большой веселый ребенок - его нельзя не любить!". 
Мы уже пришли, втаскиваю в прихожую сумки, она еще раз горячо благодарит, "не выпьете ли со мной чаю? Как жаль, тогда минутку, сейчас напишу вам мой телефон, вот, пожалуйста, мы договоримся о встрече с Леонидом Осиповичем и будем вас ждать, обязательно!" - я прощаюсь и ухожу.
Друзья, которым я под свежим впечатлением передал этот эпизод, надо мной не без изобретательности подшучивали. Может быть, через месяц или два что-то подтолкнуло меня позвонить старой даме, но бумажка с ее именем и телефоном куда-то пропала.

Леонид ПереверзевЛеонид Переверзев,
1995

На первую страницу номера