Другие книги о джазе на «Джаз.Ру»
Памяти тех, кому
никогда не доведется
прочесть о себе
Сколько помню себя, дома всегда звучала музыка. Радио – первая и единственная программа – практически не выключалось, а очевидцы середины прошлого века помнят, какая музыка и сколько ее звучало по радио. Нас воспитывали на лучших, хотя и немногочисленных и уж не столь разнообразных образцах классики и легкой музыки. А еще был патефон, неизменный спутник всех семейных торжеств, праздников и прочих дружеских посиделок. В нашем доме предпочтение отдавалось музыке, которую проще всего назвать легкой, ибо это вполне всеобъемлющее и доступное для понимания название и понятие. В этой музыке были явственные вкрапления джаза, точнее, того, что в 30-е – 40-е годы так именовалось большинством советских людей. Утесов, Скоморовский, Цфасман, Варламов, Львовский Теа-джаз, Рознер, оркестры Фердинанда Криша и Марека Вебера, братья Миллс, Эдди Пибоди, Рэй Нобл… Почти все это можно было слушать по радио, хотя радиовещание отдавало предпочтение трансляции записей известных советских певцов – Шмелева, Виноградова, Флакса, Красовицкой, Сикоры и других в сопровождении Госджаза Александра Цфасмана, а потом – Виктора Кнушевицкого. Но чаще эстрадная музыка и джаз звучали с пластинок, c тех самых, тяжелых шеллачных трехминуток на 78 оборотов. У нас этих пластинок было много, причем в довоенную пору папа, Илья Яковлевич Кулль, хорошо знал о появлении новинок Апрелевского завода, будучи связанным с ним по работе на «Тизприборе». Этот завод выпускал в том числе и патефоны, и, конечно, тизприборовский патефон долгие годы был у нас, а один из самой первой партии стоял у моей бабушки Жени. Штук тридцать пластинок, самых ходовых и востребованных, а стало быть и любимых, держались в специально сделанной папой для них транспортабельной деревянной коробке с патефонным замком. Они порой брались с собой на всякого рода вечеринки, они обычно звучали и дома, когда гости приходили к нам. Там был Петр Лещенко на «Columbia», пластинок десять, привезенных мамой «из-за границы» – из Литвы в 1937 году; несколько джазовых «His Master’s Voice» – «Victor», Джозефина Бейкер и «Sunny boy» – тоже на «Коламбии»; какие-то польские джаз-оркестры на «Одеоне», Изабелла Юрьева с Симоном Каганом, модная цыганщина («Калы-лодка-а-а, ка-а-лы лодка-а…») и растиражированные танго и фокстроты в исполнении перечисленных выше оркестров. Удивительно, а может быть, и нет, но я и сейчас прекрасно помню в деталях кучу вещей с тех пластинок, со всеми оркестровыми тонкостями и даже с обрывками незнакомых текстов вроде «Аните айнем шуманим пашокти…», кажется, на литовском, «Ани Лондон, ани Рим, ани ведам…» на польском и т.д., и т.п. Впоследствии, уже в девяностые годы, я вспомнил одну из тех пьес с черной «Коламбиа» – «Jazz Serenade – Foxtrot», долго намеревался расписать ее близко к оригиналу для «Децимы» Севы Данилочкина, но так руки и не дошли.
Себя довоенного я практически не помню. Мама рассказывала, что я, будучи совсем малышом, и слыша, видимо, часто звучавшие мелодии из фильмов Чаплина, всегда хватал ее за палец и ритмично «дирижировал». Во время эвакуации, в Саратове, музыки было совсем мало, если не считать регулярного посещения с мамой городского сада «Липки», где по воскресеньям играл военный духовой оркестр. Дирижером был офицер, у которого то ли не было одной руки, то ли она была подвязана к телу. Но наряду с маршами Чернецкого и вальсами Штрауса, оркестр исполнял увертюры Россини, навсегда запомнившиеся с тех пор. Начал было я ходить в Дом офицеров в оркестр народных инструментов, где мне вручили домбру и поставили передо мной ноты, почти не объяснив, как по ним играют. Тогда-то я и начал примерно подбирать по слуху игравшиеся знакомые мелодии, после чего с оркестром было покончено.
Мы возвратились в Москву в сентябре 1944 года. С этого времени я попал в среду, насыщенную музыкой, и прежде всего – эстрадной и джазовой. Это определялось, конечно, вкусами мамы и папы, которые были людьми очень музыкальными. Мама Люба, Любовь Николаевна Серебренная (по каким-то внешним причинам при замужестве в 1929 году мама не поменяла фамилию; так до конца дней своих мои родители прожили под разными фамилиями), – училась музыке в детстве. Это позволило ей подбирать по слуху понравившиеся мелодии, но на моей памяти осталась иногда исполняемая мамой пара маршеобразных фокстротов времен ее юности, времен ее с папой «Синей блузы», где они и познакомились. Но ее музыкальная память была превосходной, равно как и слух. Вообще все Серебренные были очень музыкальными. Помню, как бабушка Аня, мамина мама, пела нам с сестрой Наташей веселые и грустные песни на идише, а мы, не понимая языка, смешно переделывали слова на русский лад. У мамы было три брата и одна сестра, все были старше ее. И все очень любили музыку. Ни одно семейное торжество не обходилось без песен, исполняемых всеми вместе. В истории семьи Серебренных есть даже один инструментальный ансамбль, дуэт в составе мандолина и… каспон. Так молодой еще дядя Нёма, Вениамин Николаевич, проработавший потом более тридцати лет в системе Наркоминдела, назвал изобретенный им контрабасоподобный инструмент, изготовленный из кастрюли, палки от щетки и натянутой на этот «гриф» то ли жилы, то ли веревки. Название инструмента выглядело логично: на иврите (тогда чаще называли его древнееврейским) слово «каспи» означает «серебряный». На каспоне, вероятно, игрался аккомпанемент мандолиновым соло другого брата, Гриши, который в дальнейшем стал высококвалифицированным инженером-строителем и преподавателем.
Мама всегда была «папиными нотами», умудряясь вспомнить и напомнить ему любую нужную мелодию. Папа, как он рассказывал, в детстве год или два ходил заниматься на пианино к какой-то «мадам» (не могу себе отказать в удовольствии процитировать известное: «Судьба Онегина хранила, сперва мадам к нему ходила, потом он сам к мадам ходил, потом мосье его сменил»). А своими способностями дошел до того, что в 20-х годах зарабатывал, сидя за экраном кинотеатра и исполняя импровизированное музыкальное сопровождение фильмов. Тогда это называлось работать тапёром. Долго ли это продолжалось, не знаю. В молодости отец много лет работал слесарем и гордился тем, что одно из дел его рук хорошо видно издали: он принимал участие в монтаже первой в Москве подвижной рекламы, бегущей строки на здании редакции «Известий», что на Пушкинской площади.
В нашей семнадцатиметровой комнате самое почетное место занимало пианино. Красивый, хотя и среднего качества инструмент более не встречавшейся мне фирмы «Eduard Ivanowsky», с барельефом и оригинальными подсвечниками на передней крышке. Строй пианино держало хорошо, хотя почему-то настройщики, изредка приглашавшиеся мамой, опасались его настраивать точно по камертону, то ли из-за состояния колков и «вирбельбанка», то ли из-за дефектов в раме. Дома были кое-какие ноты, а особой любовью пользовались два тома «Золотой лиры», прекрасного дореволюционного издания, великолепной хрестоматии популярных пьес для фортепиано. Но я ни разу не видел, чтобы отец держал в руках ноты. Это был стопроцентный «слухач». Достаточно сказать, что он по слуху играл практически всю Вторую венгерскую рапсодию Листа и играл достаточно точно. Стиль его игры напоминал stride piano или рэгтайм по характеру аккомпанемента и синкопированной правой руке. И еще он очень любил «черные» тональности – ми бемоль, соль бемоль, в отличие от многих слухачей, предпочитающих малодиезную и малобемольную музыку. Конечно, в послевоенные годы увидеть папу сидящим за пианино можно было очень редко, только по праздникам, когда собирались родственники или знакомые. В числе вещей, которые папа любил играть, мне запомнилась «Tea for Two», известная тогда под названием «Таити-трот», вроде бы звучавшая в одном из мейерхольдовских спектаклей, которыми родители очень увлекались; затем со словами, которые помню до сих пор, пьеса стала популярной в исполнении Александра Менакера. Помню какой-то фокстрот «Электрик» (ударение на и), вальс Мари Огюста Дюрана «Под балконом». У нас была пластинка с этим вальсом, где он несколько странно назывался «Интермеццо под балконом». Традиционно папа аккомпанировал бабушке Жене, Евгении Ильиничне, певшей классические романсы, аккомпанировал очень правильно с точки зрения гармонии и стиля и очень профессионально по отношению к солистке. Бабушкино пение – это особый разговор. Она пела замечательно, в лучших традициях исполнительниц русских романсов. Любимым, при пении которого у нее наворачивались слезы, был романс «Дремлют плакучие ивы», как будто обращенный к покойному деду. Мне всегда казалось, что ее исполнение было очень близко к пению Обуховой. Кстати, это домашнее музицирование было для меня и первой школой классического романса. Жаль, что мне не довелось услышать игру на гитаре моего деда, дедушки Яши, который, по рассказам, прекрасно аккомпанировал молодой бабушке в Рязани, естественно, задолго до революции, на выступлениях даже в офицерском собрании, где, по словам бабушки, их тепло принимали, несмотря на их принадлежность к «нетитульной национальности».
Жили мы в огромной коммунальной квартире в самом центре Москвы, у Ильинских ворот, где, кроме десяти других семей, одной из соседок была артистка Мосэстрады, исполнительница романсов некая Елена Игнатьева, к слову, ужасно скандальная баба! Некоторое время в послевоенные годы к ней изредка приходил пожилой концертмейстер, и по коридору неслись знакомые мелодии. Когда хватало терпения послушать подольше, я всегда обращал внимание, что аккомпанемент одной и той же вещи никогда не бывал абсолютно одинаковым и по манере очень напоминал игру моего папы. Похоже, что этот аккомпаниатор был таким же импровизатором, обходящимся без нот и позволяющим себе делать то, что он считал возможным в рамках стиля и вкуса, своего и исполнительницы.
Все это – музыкальный фон моего детства, которое я отсчитываю от возвращения из эвакуации. Буквально на второй день после приезда из Саратова в Москву я был научен исполнению знаменитого «Собачьего вальса» (фа-соль-соль, фа-соль-соль, ми-соль-соль, ми-соль-соль etc.) моею старшей двоюродной сестрой Наташей, которая уже начала заниматься музыкой у частной учительницы. Так как я приехал в Москву уже третьеклассником, для музыкальной школы я был как бы переростком. Впрочем, мои родители о ДМШ даже и не думали. Тогда почему-то многие предпочитали учить детей музыке у частных педагогов. Наверное, еще и потому, что в густонаселенном центре города музыкальные школы можно было пересчитать по пальцам, и они располагались далеко от дома. Детей надо было туда возить, да не один раз в неделю. Не всем родителям это было под силу. Вот и я вскоре попал к добрейшей старенькой Ольге Николаевне Выгодской, окончившей в начале века Петербургскую консерваторию с серебряной медалью и жившей на углу Кривоколенного и Потаповского переулков в комнате с роялем и огромным старинным буфетом с резными украшениями. Она учила меня на лучших образцах классики, которые мне давались сравнительно легко. Но я уже тогда порой подменял точную игру по нотам игрой по слуху… И не получал ни малейших понятий о «музыкальной грамоте», о гармонии, о сольфеджио, о музлитературе. Достаточно сказать, что впервые слово «гармония» как совокупность и последовательность аккордов пьесы, я услышал году в 1954-м от тогдашнего моего увлечения – от Люды Антоновой, учившейся в Ипполитовском училище. Она, игравшая и по слуху тоже, не имела ни малейшего представления об аккордах, которые применял я, в свою очередь не имевший понятия о том, что это называется гармониями. Мои занятия музыкой прекратились как-то внезапно через три года после начала. Родители не настаивали на продолжении, а я, как мне кажется, вздохнул с облегчением. Но музыка на этом не кончилась, я продолжал много играть по слуху, начав это делать с «Собачьего вальса». К собственному удовольствию и к радости слушателей из разряда близких родственников и школьных приятелей.
Впоследствии мама сделала попытку определить меня в музыкальную школу, привела к педагогу Рыбаковой, немолодой женщине, строгой с учениками, поэтому не очень любимой ими. У нее тогда, в ДМШ-54, занимался мой младший брат. Послушав, что я ей сыграл, и проверив еще что-то, она сказала, что готова меня принять в пятый класс, но для этого надо подготовить программу и разобраться с теоретическими предметами. На этом попытка была закончена. Мама, видимо, не проявила настойчивости, а я не особо рвался опять начинать учиться. Мои родители, любимые, добрые, музыкальные, проявляли, как мне это видится сейчас, несколько странное отношение к музыке как к специальности. Для них она была сугубо прикладной вещью, удобной для отдыха, развлечения и слушания, которое не требует даже незначительного напряжения. Видимо, поэтому о начальном музыкальном образовании имелось представление как о некой необходимости, части общего культурного воспитания, не более того. ДМШ для мамы с папой не была первым шагом на пути к дальнейшему совершенствованию и первой ступенью в профессиональном образовании. И поэтому же, когда Вова, мой брат, наделенный отличными музыкальными данными, весьма успешно, несмотря на его лень, окончил ДМШ у добрейшего педагога Анны Иосифовны Бомштейн, безумно его любившей, – речи о попытке продолжать образование, готовиться к училищу и в помине не было. А жаль. Из него мог получиться образованный профессиональный музыкант, не знаю, какой, но не только джазовый, каковым он стал…
По-видимому, первым образцом для подражания у меня был папа. Мне хотелось играть, как он. Но, во-первых, я его слышал очень редко. А во-вторых и во всех прочих, он ничего не показывал и не рассказывал. Я видел, слышал – и подражал. Хотя тематика моей музыки уже была иной – популярные в это время песни, мелодии из шедших фильмов, среди которых было множество зарубежных, «трофейных». Почему-то с удовольствием играл свежеиспеченный «Марш демократической молодежи» Новикова-Ошанина. Почему? Не знаю. Наверное, понравилось, вот и играл. Потенциальных конкурентов оставил далеко позади как в классике, так и в игре по слуху: сестру Наташу, пытавшуюся еще недолго заниматься и играть любимые песенки, и соседку Наташи, мою ровесницу Аллу Ласкину, учившуюся музыке у какой-то известной педагогини. Её богатенькие родители очень хотели, чтобы Алла играла! Но она достигла высот в другом, в журналистике, попав явно «по блату» в один из первых наборов на журфак МГУ, что не помешало ей стать впоследствии известной журналисткой «Литературной газеты» под псевдонимом, кажется, Алла Галина. И, увы, она очень рано скончалась.
В классе шестом – седьмом мы уже все «болели» джазом. Школьные вечера с танцами под радиолу начались позже, класса с восьмого – девятого. А обмен впечатлениями об имеющихся пластинках и попытки изображать что-то джазовое примитивными средствами уже начались. Расческа с папиросной бумагой явно смахивала на засурдиненную трубу, Витька Кукушкин лихо изображал барабаны на откинутой крышке парты, что-то тромбоновое гудел Игоряшка Авсиевич. А гориллоподобный Валя Гришин под все это отбивал чечетку. Слова «степ» мы еще не знали. Балдели от «Инесс» (или «Иннес»?), распевали на дурном английском «О, Джоэнна», готовы были десятки раз слушать и воспроизводить рознеровское вступление к «Сен-Луи блюз» или оркестровые брейки оркестра Цфасмана, аккомпанировавшего Георгию Виноградову в «Сядь со мною рядом»… Позже, учась в старших классах, целой группой одноклассников собирались у моего друга Бори Рахвальского, где в подвальном этаже дома по Лучниковому переулку можно было, не мешая никому, и играть в футбол шашками, и крутить пластинки на мощной радиоле-комоде, наверное, трофейной. Что мы и делали. Тогда же нам попалась какая-то немецкая пластинка с записью на обеих сторонах попурри из популярных песен в исполнении явно джазового пианиста в сопровождении ударных. Эту пластинку мы буквально запилили до дыр! Ну, а пределом мечтаний был «диск» Александра Цфасмана с фантазией на тему «Серенады солнечной долины», регулярно звучавший почти на всех семейных посиделках у бабушки. Дело в том, что эта пластинка принадлежала бабушкиным соседям, ее большим друзьям, и мое страстное желание похитить ее приходилось усмирять. В какое-то время пластиночный репертуар расширился, когда в Москву возвратились из Персии, как тогда именовали Иран, Пряниковы, семья папиного двоюродного брата. Они привезли много интересного джаза на пластинках «Victor».
Кое-что удавалось покупать в магазинах культтоваров, торговавших пластинками. Кое-что, немногое, из-за практически нулевого бюджета на карманные расходы. Приходилось экономить на школьных завтраках, но иногда мама щедрой рукой одаряла меня какой-то мелочью. Кроме этого, эстрада и тогдашний джаз были дефицитом, а мы еще не были в том возрасте, когда заводят знакомство с продавчихами. Но удавалось что-то иногда покупать: квартет Тихонова, «Карусель» Шахнова, квартет Цфасмана (Цфасман, Ланцман, Фельдман, Розенвассер), песни Рашида Бейбутова, главным образом из-за того, что ему потрясающе аккомпанировал Тофик Кулиев. Как не припомнить папины рассказы о его посещении концертов Изабеллы Юрьевой с одной целью: послушать игру Симона Кагана, в сопровождении которого она выступала.
Пару раз, не более, бывали с мамой на концертах утесовского оркестра, наверное, в «Эрмитаже». Впечатляло. Но гораздо бóльшее впечатление – и на всю жизнь! – оставил «Фауст» в Большом театре с Иваном Петровым в роли Мефистофеля и с головокружительной вакханалией Плисецкой-Лапаури-Фарманянца в «Вальпургиевой ночи». Нам повезло: не так часто давали «Фауста» с этим фантастическим вставным балетным номером! Но это так, к слову о том, что и классическая музыка занимала определенное место в нашей жизни. В моем классе было трое, в их числе и я, всерьез споривших, кто из драматических теноров лучше – Нэлепп или Ханаев, кто лучше поет Онегина – Норцов или Селиванов… Именно этой «троицей», возглавляемой выделяющимся среди одноклассников по своим способностям Юрой Левиным, в дальнейшем – доктором физико-математических наук, – мы неоднократно посещали концерты в Большом зале Консерватории. Из многих запомнился один, в программе которого был только Скрябин, в том числе его «Поэма экстаза». В ней потрясающе солировал на трубе уже немолодой Юрьев.
В школьный период заметной ступенькой во вполне эволюционном движении к джазу было появление в нашем, тогда девятом, классе Виталия Волкова. Он приехал в Москву из Баку, обладал вполне восточной внешностью и темпераментом и сильно отличался от всех нас, живших под крылышками мам и пап (кому повезло после войны), не говоря уже о бабушках. А Виталий жил один, снимал комнату. Был человеком несомненно одаренным, получал или пятерки, или двойки и – играл джаз! То, что я услышал от него, было новым и необычным, хотя игрались-то практически одни и те же мелодии, популярные песенки из фильмов с участием Дины Дурбин, Франчески Галь и Марики Рокк и тому подобное. От Виталия я впервые узнал о существовании аккордов с 6-й ступенью и немедленно начал их активно использовать. О, это уже запахло новыми, джазовыми интонациями! Совместно мы музицировали очень редко: пианино в школьном зале отпирали только по большим революционным праздникам, а дома у меня он бывал считанное число раз. Я очень хорошо помню появившееся в результате общения с Волковым ощущение чего-то нового. Моя игра по слуху, а другой уже давно в помине не было, явно обогатилась и сдвинулась в сторону джаза.
В старших классах начались школьные вечера, когда на танцах с приглашенными девчонками из 612 или 613 женских школ из радиоузла звучали наши же любимые пластинки. Выбор и последовательность звучавшего определял царствовавший там Феликс Аршавский по прозвищу «Верблюд». Помню, что учителя не очень зверствовали в отношении репертуара, поэтому звучало все самое-самое, весь этот наш джаз. Со своими же пластинками мы ходили в женские школы, когда удостаивались приглашения. Пластинки иногда пропадали, иногда появлялись новые, но как не вспомнить объявление из популярной некогда книги Синельникова «Нокаут», висящее на книжном шкафу героя: «Книги никому не выдаются, ибо приобретены аналогичным способом»!
Чтобы закончить со школьными годами, которые, кстати, я завершил вполне прилично, с серебряной медалью (мог бы получить и золотую, но в аттестате была единственная четверка – по Конституции СССР), необходимо упомянуть еще об одном «джазовом клубе» – о компании, вращавшейся вокруг моего двоюродного брата Валерия Германовича Серебренного, тогда – Вальки Серебренного. Он был старше меня на полтора года. В тинейджерском возрасте это была заметная разница. В.Серебренный, как его почему-то называли в нашей компании, казался намного старше и умудренным опытом. И при этом всегда собирал вокруг себя хороших и разных ребят, во многом подчиняя их своей воле. Не удивительно, что будучи человеком музыкальным, Валька предпочитал общаться с такими же, как он, любителями легкой, популярной музыки и, естественно, джаза. Было очень приятно, что практически все ребята из нашей компании были достаточно музыкальными. Неужели наличие элементарного слуха было одним из критериев для подбора приятелей? Я в этой компании подавался на десерт, когда дело было у него дома или где-нибудь еще, где было пианино. Мы слушали модные пластинки, вместе рыскали в поисках джаза в коротковолновом диапазоне его «Балтики», приличного по тем временам VEF-овского приемника, предмета моей зависти. С увлечением распевали в нашей «джазовой обработке» популярные песни типа «Костры горят далекие» (Будашкина?), какие-то сильно синкопированные песенки непонятного происхождения вроде «Раз пингвин в журнале старом увидал колибри/ И со всем пингвиньим жаром полюбил колибри» или «Как турецкая сабля твой стан, рот – рубин раскаленный/ Если б был я турецкий султан, я бы взял тебя в жены». Уважали и воспроизводили со всеми оркестровыми тонкостями американизированно-утесовские «Мы летим, ковыляя во мгле» или «Песню американского безработного». Под мой аккомпанемент. Или без него, когда дело происходило на даче в Снигирях. (Примечание для ревнителей русского языка: подмосковная станция по Рижской дороге называется Снигири в отличие от названия птиц снегири, одну из которых «на Арбате в магазине… за стеклом видал в окне».) А еще помню какую-то родственницу Иды Иосифовны, Валькиной мамы, похоже, профессиональную пианистку, поражавшую меня очень фирменным исполнением у них дома «Марш-трота» Валентина Кручинина, явно в нотном варианте, потому что каждый раз он игрался абсолютно одинаково.
* * *
Школа позади. После успешного собеседования и до начала занятий в институте еще было время, проведенное в двух Домах отдыха. В одном из них, в живописном «Заключье» под Бологое (Бологим? Бологом? Бологоем?), образовалась компания с ребятами и девчонками из Транспортно-экономического института, то есть уже студентами. Самым популярным у нас был фокстрот «Лос-Анжелос», естественно, в моем исполнении. Был успех. Не знал, как им пользоваться.
* * *
Институт. Кажущаяся свобода от непрерывной опеки учителей и мамы. Мама была высококвалифицированной машинисткой, но в эти годы она лишь изредка брала работу на дом и оставалась типичной домохозяйкой, имеющей достаточно времени, чтобы заниматься мной и братом. Отец в эти годы работал далеко от дома, в районе Клина-Калинина, не каждый день и даже не всегда в середине недели выбирался домой; для общения с ним оставались практически только выходные дни. И вот появилась возможность проводить время без опасения услышать поднадоевшее: «Уроки сделал?» или «А когда будешь делать уроки?». Хотя справедливости ради отмечу, что мама не особо докучала этими вопросами мне – старшекласснику. Ей хватало проблем с нашим Вовкой, что был на четыре года младше. Мои первые два года учебы в институте – не одна, а целых две ступени на пути к джазу. И это связано с новым видом времяпрепровождения – активнейшим посещением институтских вечеров, где на танцах звучал живой джаз.
Что касается моих новых друзей, друзей с первого дня учебы в МИХМе, Руда Иоффе и Семена Гдалина, то наши интересы порой расходились. Они в свободное время предпочитали всему прочему преферанс, в чем я сразу отстал от них. А я…
Этот период у меня неразрывно связан все с той же компанией В.Серебренного, членом которой я оставался. Валька уже учился на втором курсе МВТУ им. Баумана. Его окружали новые приятели, ребята, немного старше меня, студенты уже второго и даже третьего курса разных институтов. Опишу основных, в разное время примыкали и отпадали многие другие. Володя Пентельков из МГРИ, геологоразведочного института, увлекавшийся джазом, коллекционер почтовых марок с изображением женщин, а также живых представительниц слабого пола. Толя Федоров, обладатель одного из первых магнитофонов «Днепр», а посему – обладатель записей и знаток множества модных вещей и любитель изображать голосом разные джазовые мотивы и инструменты. Сережа Каманин, кажется, из МАИ, симпатичный парень, очень похожий на «стиляг» с карикатур журнала «Крокодил»: набриолиненные волосы, узкие брюки и обязательные туфли на «манной каше». Да еще очки в массивной черной оправе! В какой-то степени не избежал следования стиляжной моде и я, но дальше наклеивания толстой подошвы на старые туфли и нашивания погончиков на лыжную куртку у меня не пошло, да и не рвался особо.
Этой компанией мы любили смотреть трофейные фильмы, демонстрировавшиеся, главным образом, по клубам, а не в кинотеатрах. Естественно, наиболее часто посещаемым был Клуб Второго часового завода в начале Ленинградского шоссе, рядом с домом В.Серебренного. Сколько раз сидели на «Судьбе солдата в Америке», сколько раз смотрели «Мост Ватерлоо», «Сети шпионажа», и всё из-за того, что в этих фильмах звучал джаз! Я привожу названия этих фильмов, под которыми они шли в прокате, на самом деле в оригинале они именовались совсем иначе. «Come to Me, My Melancholy Baby» и «It Had to Be You» стали чуть ли не гимнами в нашем коллективе! А как минимум раз в неделю всеми правдами и неправдами прорывалась («протыривались»!) на танцевальные вечера в какой-нибудь один из многочисленных московских институтов. Таковых, если мне не изменяет память, тогда в Москве было более ста! Особо классные вечера, чаще всего, связанные с новогодними праздниками, проходили поздно вечером и переваливали за полночь. Это были знаменитые «ночники», например, в ЦДРИ. Там играли лучшие музыканты из лучших, а порой и не один состав. Информация о конкретных вечерах к нам попадала, видимо, от таких же, как и мы, любителей этого дела. Как мы попадали на эти вечера, одному Богу известно: и по каким-то билетам, и через служебные входы, и через окна в туалет, но – попадали-таки! А там – там играл джаз. И если мои друзья могли его слушать «в пол-уха» и одновременно «кадрить девок», то я, как правило, прилипал к импровизированной эстраде и слушал. Слушал и смотрел. И впитывал нечто новое, хотя и не совсем незнакомое, но новое: живое исполнение джаза, свободное, достаточно спонтанное, игровое.
Репертуар ансамблей – «составов» – был достаточно разнообразным: от обработок известных советских и зарубежных песен до популярных танго типа «Мэрилю» или фокстротов типа «Ком цурюк», «О, дер нахт цу дер нир» (немецкого не знаю, привожу запомнившееся звучание), обработок на 4/4 достаточно классических вещей, например, неаполитанских песен вроде «О, Мари» и т.п. Иногда обстоятельства и ретивые администраторы, которым не нравились телодвижения танцующих, заставляли музыкантов играть бальные танцы, но они уже звучали не так, как это было в пионерских лагерях или на вечерах в школе. И уже по залам неслись мелодии «St. Louis Blues», «In the Мood», «Harlem Nocturne» и многое другое из танцевально-джазовой классики. Если мне не изменяют воспоминания об ощущениях тех лет, из чисто джазовых объектов подражания на первом месте были Бенни Гудмен, его оркестр и малые составы, и оркестр Гленна Миллера. Особым успехом всегда пользовалась «Song of The Volga Boatmen» – знакомая всем «Эй ухнем!», «сделанная под джаз», как тогда говорили. Кстати, когда я дома наигрывал некоторые понравившиеся мне танцевальные мелодии из услышанных на вечерах, оказывалось, что почти все они знакомы маме и папе и пользовались у них успехом в годы молодости. Они знали и «Whispering», и «Softly», и «Tea for Two» и многое другое.
Это были уже не заочные, а совсем настоящие мои вечерние университеты.
* * *
Другие книги о джазе на «Джаз.Ру»