Борис Кузнецов. От фокстрота на баяне до дроби на малом барабане

Вернуться к оглавлению книги
Другие книги о джазе

Джаз я услышал впервые в начале 50-х годов, когда наша семья жила в Китае — отца командировали строить железную дорогу. Жили мы в Харбине, где осело много русских эмигрантов. Помню — в парке, на летней танц-веранде играл небольшой оркестр. Подобной музыки я раньше нигде не слышал, а было мне тогда всего лет 12 от роду. Эта музыка была так не похожа на те пионерские песни, которые нас заставляли петь в школе.
Поначалу эти новые звуки вызвали некое смятение чувств в моем идеологически выдержанном «нутре» и я, гордый советский мальчик, отнесся к этой музыке с классовым презрением. Капиталисты, белоэмигранты, антисоветчина — все это объединялось вместе в моем юном уме в странном слове «джаз». Да и ниже описанное происшествие на улице тоже «подливало масла в огонь».
Шли мы как-то с матерью по главному проспекту, видим — сидит нищенка с собачками. Нищенка была не простая: будучи одета в лохмотья, она, тем не менее, упоенно делала себе маникюр. Было понятно, что она из бывших русских господ. Со своей стороны, она так же быстро определила, кто мы, и злобно прошипела «большевистская сволочь». Ну а маме моей, бывшей ткачихе из города Гусь-Хрустальный, обладавшей громовым голосом, за словом в карман лезть было не нужно — она и понесла зловредную белоэмигрантку на чем свет стоит! И, хотя в этой классовой борьбе умом я был на стороне матери, но сердцем я тайно симпатизировал той «буржуйской» музыке, что услышал в харбинском парке.
Прошли годы, и отца отозвали на Родину. Поселились мы в городе Дмитрове Московской области, Шел 1953 год, приближалось время великих перемен… Как-то на школьном вечере я услышал баяниста. Он играл фокстрот, да так лихо, что я был просто заворожен и не мог шелохнуться, пока диковинная музыка не отзвучала. Звуки эти были так похожи на те, «харбинские». Вот с этого момента я и влюбился в джаз окончательно.
Чтобы играть, как тот баянист, я поступил учиться в музыкальную школу. Но вместо ожидаемых фокстротов там почему-то стали заставлять играть ненавистную «Во саду ли в огороде». В этом «огороде» джаз не произрастал, и я быстро затосковал. Играть как «тот» баянист уже не хотелось, и я учебу бросил.
К этому времени мой старший брат, увлекавшийся радиотехникой, собрал ламповый приемник. Мы стали часами сидеть возле него и крутить ручку настройки. Однажды наткнулись на хриплый, очень низкий голос, певший на иностранном языке — затем мощно заиграла труба. Я снова был очарован и решил, что теперь буду играть на трубе. То был, конечно, бесподобный Луи Армстронг!
Решив отныне стать трубачом, я незамедлительно подался в духовой оркестр. Там стали меня учить как трубу держать, куда дуть, какие клапаны нажимать. Овладев азами, я сразу же стал пытаться воспроизвести те звуки, что слышал по приемнику — игра Армстронга глубоко запала в душу. Музыканты оркестра диву давались: я вместо упражнений все время играл какую-то отсебятину. Но постепенно эта отсебятина становилась все более и более похожей на ту «игру» по приемнику — и коллеги стали все чаще прислушиваться: что это он там такое интересное засандаливает?
Позднее, как-то освоив манеру «под Армстронга» и разучив ряд пьес из его репертуара, я собрал собственный джаз-банд, и мы стали выступать на улицах и в парке, играя для собственного удовольствия, не помышляя ни о какой оплате. Исполняли мы, в числе прочих, «Сан-Луи», «Колыбельную пернатого царства» и, конечно же, «Мы идем по Уругваю» (так именовалась песня Кола Портера «Я люблю Париж»). Часто концерт заканчивался забиранием в милицию — неофициальная игра на улицах не приветствовалась. Но окончательно концертная деятельность прекратилась забиранием меня уже не в милицию, а в армию.
Случилось сие в далеком 1957 году. Привезли нас, новобранцев, в Литву, в городок Алитус, где находился учебный полк. Там был и свой полковой оркестр. В армии, впрочем как и в тюрьме, лучше поскорее выделиться из толпы каким-либо умением, чем тянуть лямку, находясь в общей массе неумельцев. Вот и я, встретив как-то капитана с лирами в петлицах, подошел к нему и, набравшись смелости, поведал, что играю на трубе. Он записал мою фамилию и сказал, что вызовут для прослушивания. Капитан слово сдержал.
После прослушивания, которое прошло весьма успешно, дирижер пообещал, что, как только я пройду подготовительную программу, меня примут в оркестр. Время шло — я ждал и надеялся, и вот, наконец, приходит в нашу роту старшина оркестра и, по поручению дирижера, просит выручить их — сыграть, правда не на трубе, как я надеялся, а аж на большом барабане(!) на полковом построении — их барабанщик внезапно заболел. Я и этому был рад — дело, как мне показалось, нехитрое — тем более, что я на «гражданке» и на барабанах успел поиграть. Конечно, с другой стороны, важность такого события для меня была огромной — пацан и вдруг полковой оркестр, да еще и в Литве! И этот торжественный в моей скромной жизни момент наступил. Музыканты к новичку отнеслись весьма доброжелательно (все же выручаю), дирижер, в свою очередь, объяснил мне, как все будет происходить…
Полк построен. Впереди — полковник, командир полка. Дежурный по части офицер командует:
— Полк, равняйсь! Смир-р-р-но! Ра-а-а-внение на середину!
Скомандовав, дежурный идет навстречу полковнику. Здесь оркестр должен играть встречный марш, затем дежурный докладывает полковнику — оркестр замолкает. После доклада полковник всех приветствует, полк отвечает и снова оркестр играет. Все было просто и ясно, но вот лишь одну деталь дирижер упустил из виду, излагая мне этот план…
И вот действо началось. Команды прозвучали и дежурный, чеканя шаг, направился в сторону полковника, дирижер взмахнул палочкой и я со всей преданностью и старанием (мне оказано такое доверие) начал бить в свой барабан. Но, к моему удивлению, оркестр почему-то не заиграл, а раздались лишь отдельные «блеяния», переходящие в сдавленный смех и хихиканье. Я же продолжал исступленно солировать. Наконец и оркестр, словно спохватившись, заиграл, «кто в лес, кто по дрова» и вместо бодрого марша зазвучала душераздирающая какофония.
По полку, стоявшему по команде «смирно», прокатился ропот и смех. Лицо дирижера стало белоснежно-бледным, лицо полковника необычно удлинилось и стало багряным. Да и дежурный, заслушавшись нашим столь оригинальным «маршем», идя к полковнику, вместо прямой линии, загнул куда-то в сторону. Тут уж и весь полк взорвался дружным ржанием. Оркестр, тем временем, помаленьку выправился и стал играть нечто маршеобразное. Выправил свою траекторию и «очарованный» нашей музыкой дежурный и, по прямой приблизившись к полковнику, начал докладывать. Дирижер сделал знак — мол, заканчивайте и все умолкли. Я же, войдя в раж, дирижерского жеста не заметил и продолжал наяривать колотушкой по казенной, барабанной коже. Громоподобные раскаты моего внушительного инструмента полностью заглушили слова докладчика.
Лицо терпеливого полковника на сей раз сжалось и позеленело. Солдаты уже не могли сдерживаться и оглушительный хохот всего полка заглушил даже мои мощные удары. Полковнику ничего не оставалось, как присоединиться к общему веселью. Тут и меня посетила нехорошая мыслишка — уж не я ли их всех так развеселил? Я затих и все постепенно успокоились.
Но никакой гауптвахты или военного трибунала не последовало — прозорливое начальство видело мое искреннее усердие, а дирижер признал, что не разъяснил мне, что первый взмах означает лишь команду: поднять инструменты. Полковник, обретя прежний цвет лица, попросил даже лично представить ему отчаянного солиста-барабанщика. И я, сгорая от стыда, предстал пред начальственные очи. Командир, похохатывая, похвалил за стойкость и выдержку — ведь ничто не могло сбить меня с ритма!
Я уж не стал сознаваться, что такому хорошему чувству ритма я обязан джазу.
Прошло время, веселая история забылась, а я стал полноправным членом полкового оркестра. Мы репетировали, выступали в Доме офицеров, выезжали в соседние города. Все шло неплохо, но надо же было случиться такому…
Я стал вести дневник, в котором добросовестно отображал все примечательные события в жизни оркестра. Например, всем нам, солдатам, было хорошо известно, что дирижер вместе со своей супругой часто выливают, или что наш старшина, кавалер ордена Ленина, украл казенную трубу и продал на сторону, или — кто подрался, кто — напился. В общем, все это фиксировалось в моей «летописи», да еще с мельчайшими подробностями. К тому же, я иллюстрировал текст карикатурными рисунками. А жизнь все подбрасывала новые и новые сюжеты, один из которых и стал последним.
Оркестр располагался в строевой роте, которой командовал старшина, лет эдак за сорок, высокий и худой, с желчным лицом и характером. А старшина оркестра, напротив, был низенький и толстый, как бочонок, с лицом широким и красным. Когда два старшины собирались вместе, то их разговор обязательно переходил в перепалку. Это нас всегда очень забавляло. Вот я решил нарисовать на них карикатуру — получились очень похожи! А подпись гласила: Пат и Паташон (были в довоенном кино такие комики). Рисунок я в какой-то суматохе потерял и забыл про это. А нашел его где-то старшина роты, который тонкий, и передал толстому, старшине оркестра — мол, ваш, наверно, кто-то рисовал? Толстый начал поиск: раз есть надпись — надо сверять почерки. Он стал шарить по тумбочкам и наткнулся на мой дневник. Почерк сверили и автора установили. Дневник по этапам дошел до начальника штаба. Случилось ЧП — оказывается, в армии ведение каких-либо записей, тем более дневников, строжайше запрещалось! Но меня-то ведь никто об этом не предупредил — откуда мне было знать? Какая-то кара неминуемо должна была последовать…
Дирижер построил оркестр и перед всеми стал зачитывать выдержки из дневника, комментируя их соответствующим образом — вот, мол, каков, а?! Правда, описания своих «достоинств» он предусмотрительно опускал. Я был раздавлен и унижен, но дальше этого публичного аутодафе дело не пошло — хорошо, что о политике в дневнике ничего не было, иначе только посрамлением это бы не закончилось.
Тем не менее, из оркестра мне пришлось уйти, и я из музыкантов попал в пехотный полк, в роту связи, в город Клайпеда. Ну а там, узнав из документов, что я бывший музыкант, заставили организовать внештатный оркестр, чем я охотно и занялся. В этом полку особым «кайфом» считалось маршировать под один малый барабан. И меня попросили (слухи о моем барабанном «мастерстве» дошли и сюда) вырастить плеяду хороших барабанщиков, и я приступил и к этому ответственному делу. Постепенно рота связи по барабанному делу стала преуспевать, а я оказался лучшим исполнителем во всей округе. ‘Наступило время полкового смотра, приехал сам командир дивизиона, генерал-майор, принимать парад. Он был известен как человек строгий, требовательный и неулыбчивый, и его побаивались. День был ясный, летний. Солдаты маршировали отменно. Очередь дошла и до роты связи как замыкающей парад.
Впереди роты, преисполненный высоким чувством долга, шел я, отбивая дробь на малом барабане. Шагаю я себе, шагаю, поднимая клубы пыли. Вдруг сзади, слышу, какой-то ропот раздается. Повернуться не имею права — команда была «смирно». Сзади шум не прекращается и раздается что-то вроде смеха. Наконец, сквозь дробь, слышу за спиной настойчивые крики «стой». Хоть и поздно, поняв, что это относится ко мне, останавливаюсь и о, ужас, опять я не услышал команды и протопал, в облаке пыли, лишних 25 метров. Это на виду у всего полка и самого генерала.
Как и в прошлом случае, когда я солировал на большом барабане, все покатывались со смеху. Рассмешил я и неулыбчивого генерала — он просто схватился за живот, таким веселым его никто никогда не видел. Я не на шутку перепугался — ну, думаю, теперь мне несдобровать — коль в присутствии генерала такое отчебучил… Улыбчивый теперь генерал поманил меня к себе. Я, на подгибающихся от страха ногах, подошел. «Грозный» генерал, расплывшись в улыбке, поставил всем мою старательность в пример, пожал мне руку, а роте нашей поставил оценку 5 баллов! Вот порою как в жизни бывает — думай, думай и не придумаешь такое.

<<<< предыдущий рассказ следующий рассказ >>>>